Внимание!

Так её назвали — Ведьма.
Алый цвет, пачканый пылью и гарью, чёрные длинные волосы. Август предполагал, что Ведьму создали для нелегальных подпольных ристалищ. Он мог бы предположить ещё что-нибудь — или же утвердиться в теории, но встречу с Ведьмой не пережил. Та, верно, открыла ему перед смертью секрет: вот я, а вот то, за что убиваю тебя. Ухмылка смердела железом — окислившимся, ржавым и порченым. Август забрал увиденное знание. Пятно на бетоне осталось. Марк поставил на него ногу в грубом ботинке. Марк — полный дурак.
— Зря, — сказал Дэн. — Убери.
— Ты суеверный, — приятель послушался.
В вестибюле гулял льдистый ветер. Он жаловался, тосковал: их здесь нет, больше нет, и некого поприветствовать, когда гонишь листья по грязным артериям улиц, пролазишь в заплесневелые комнаты, взмываешь к луне, оставляя городской массив внизу ужасным, слепым и безгласным. Только рыскают во тьме потомки — злобные, недружелюбные, измельчавшие поступками и мыслями, а уж в желаниях — тем более. Дэн поправил ремень на плече. Вестибюль уходил в подземелье застывшими эскалаторами. Гнилью и сыростью оттуда тянуло. Не Ведьмой.
— Она не любит мокрое, — сказал Марк. — Что она тогда здесь делала?
Мокрое Ведьме вредило. Ведьма была механизмом.
— Мы не узнаем, — Дэн кратко ответил.
Ветер шевелил обрывки и обёртки, какие-то линялые тряпочки, и яркое среди этой серости бросилось в глаза — мазком. В углу на каменном полу валялась маленькая розовая лента. Дэн поднял её и потёр большим пальцем. Конфетный цвет пробудил вдруг картинку, резкостью проявления похожую на удар: круглые блестящие леденцы в своей ладони, которые щедро сыпнул из коробочки отец. Лента змеилась из детства. Или сама была детством.
— Виго, старый безумец, коллекционирует мусор, — заметил Марк. — Ты решил тоже? Да брось!
Автобус мог похвастаться парой целых окон. Трещины лежали на них паутиной, и лежала под шестым — справа — сидением коробка. Марк вытащил её, повозившись, открыл. Он забрал оттуда металлическую трубку фонаря.
— Мой уже садится.
Панель беспилота темнела угасшими мониторами. Автобус ехал тогда к остановке, где его ждали люди. Самостоятельная, умная машина — как Ведьма. Дэн совсем не помнил, чтобы на таком катался, не помнил прежнего людского быта вообще. Лишь конфеты.
— Есть будешь? — Марк достал из коробки две банки.
— Не хочется.
Марк вскрыл одну, принюхался, поискал по рюкзачным карманам завёрнутую в целлофан ложку, потом стал жевать, раздражающе довольный этим старым армейским пайком, кашей из непонятной крупы и кусочками жилистого мяса. Передатчик мигнул.
— И всё-таки, — Марк пробубнил с набитым ртом. — Август не был тебе другом. Ты же его ненавидел.
— Не отрицаю.
— Тогда зачем?
— У меня в этом свой интерес. Хочу понять, почему она осталась после катастрофы.
— Зачем? — опять спросил Марк.
— Никто из нас не будет жить вечно, — Дэн посмотрел на свои руки. — Тогда это тоже все знали. Но создали механизм. Через него стремились к вечности — люди.
— И где они теперь? — бесхитростно спросил Марк.
— Кляксы на стенах. Вот где они, эти люди!
— Ну, ну, — Марк поднял ложку. — Не кипятись, приятель! Что на тебя нашло? Успокойся… Поешь-ка лучше. В секторах дальше нет наших припасов.
— Я в курсе, — буркнул Дэн.
Пожав плечами, Марк зашкрябал ложкой по дну.
Холодные здания высились. В одном из них когда-то, должно быть, жил Виго. Старик с кудлатой седой бородой и отчаянным нежеланием признавать мёртвый мир. Виго прятался в том, за что мог зацепиться. В закопчённых, потерявших части тела статуэтках, половинках тонких хрупких чашек, гибких, но мутных и молчаливых дисплеях общительной некогда техники. В цепочках, серёжках, подвесках, перчатках, ботинках, снятых дверных ручках, мягких игрушках. Самонадеянный, едкий гордец Август дружил с ним. Это было странно. Перед последней вылазкой в город он, говорят, долго с Виго болтал. Может, искал что-то для старика — а тут Ведьма.
— Прошлое нынче ресурс, — доев свою кашу, сказал важно Марк.
Синтетическая кожа с мышцами сгорели — только валялся костяк. Родич Ведьмы, должно быть. Искусственное создание. Нити сухожилий прикипели к тусклому железу. Ничего в нём не было трагичного, ничего пугающего. Не боятся же добытчики, приходящие за ресурсом-прошлым, корпусов автомобилей и автобусов.
Родича вдавило в мешанину серого бетона и стекла.
— Схватило ударной волной, а затем отшвырнуло, — произнёс Марк. — Силища — ух. Классный был взрыв. А высотки стоят себе, только оплавились. Строили тогда на совесть. Молодцы… Жаль, я не успел. Родился после.
— Сколько повторять: я этот взрыв не видел. Я не знаю.
— Ты был малявкой. Дитём. Да-да-да.
— И хорошо, что был. Прекрасно, — сказав, Дэн ощутил досаду.
Она уколола иголочкой и замерла в груди комком: детским видением не осознать масштаб краха, не взвесить потери и не оценить. Лежали сладкие леденцы на ладони. Теперь их нет. Хотя периодически пластмассовые банки с подобным содержимым и находятся. Запылённые сплошь упаковки. Конфеты в них слиплись и раскрошились. Дэн снова посмотрел на Ведьминого родича. Ходили же среди людей такие...
— Вписался в пейзаж, — сказал Марк.
Внезапно захотелось тому врезать.
@темы: #ориджинал, #джен, #история, #мини, #рассказ, #фантастика, #постапокалипсис, #оридж, g – pg-13, #драма, #андроиды, #отрывок

Было что-то нелепое, даже смешное: эти рытвины на обветренном жёстком лице — от прыщей. Ковыряла ногтями, стоя у зеркала в ванной, а потом старательно замазывала. Дешёвым жирным тональным кремом, материной пудрой, стащенной украдкой из сумочки, и где-то рядом сушились на батарее колготки, тикали часы, торопящие в школу, переходила в синий сумрак темнота. «Макаров» покачнулся. Пистолет приказывал Сергею Петровичу встать. Огнестрельного оружия боишься — но Сергей Петрович помнил, как девицы с раскрасом поверх цветущей воспалениями кожи боялись его самого за придирчивость, и мысль странно успокаивала. «Старый вредный аист». Он поднялся с пола, — пыльные грязные клетки — держа сухие руки демонстрацией пустых ладоней. Коробки воняли заплесневевшим картоном. «Забирай всё, что я нашёл. Ладно». Сергей Петрович, щурясь от нахлынувшего света, чуть улыбнулся злой худой женщине. Он тоже смешон ей, наверное: не сумел спрятаться.
Разбитая зала заправочной станции стояла многократно обобранной. Совершенно пустой.
— У тебя же ничего нет, чёртов умник. Зачем ты закрылся в кладовке?
Сергей Петрович вздохнул.
— Я стар, — признал очевидное он. — Но смерти пока не ищу.
Сквозь битые витрины в залу залетал тёплый ветер. Облезлый красный пикап девчонки глядел на Сергея Петровича фарами. В радиаторной сетке застряли яркие лимонные клочья. Бабочки.
— Она приходит сама, — ответила незнакомка.
— Но ты не смерть. Ведь так?
Глаза её не выражали злости. Просто серость.
— Здесь всё давно забрали, — сказал Сергей Петрович. — И я не надеялся что-то найти. Я прятался. Твоя машина… громкая.
— Возможно.
— Бензина тоже нет.
— Я всё вожу с собой.
— Твой дом на колесах? — спросил Сергей Петрович дружелюбно.
— Почти. Я иногда ночую в нём.
Вот так дела. Отчаянная.
Она опустила «Макаров» — тяжёлую чёрную тушку, принадлежавшую когда-то полицейскому, и посмотрела на красный пикап, который вряд ли когда-то купила. Сергей Петрович не мог осуждать.
— Это опасно, — сказал он.
— Кому как.
— Теперь ты отпустишь меня?
Девчонка помолчала. Тёмные волосы собраны в хвост, футболка — велика, джинсы — чистые. На поясе — Сергей Петрович удивился — рация.
— Да. Почему бы и нет. Мне ты не нужен. Мне, — девчонка потёрла лоб тыльной стороной ладони, и Сергей Петрович увидел всё, что было связано с рацией: усталость и разочарование поиска, — нужна была дорога. То есть мост.
— Его взорвали федеральные войска. Какая-то бригада — я не запомнил номер, хотя он был на бронетранспортерах. Солдаты охраняли станцию, а потом, когда пришли новости, что Светлокаменск пал, бросили всё.
— И сбежали.
— Я не осуждаю, — Сергей Петрович повторил ей то, что думал и говорил так часто. — Я не имею права.
— Я там была, — сказала девчонка. — Я видела. Что они сделали.
Июньский день дышал песчаным зноем — и листьями, и травой, и схваченными ветром одуванчиками, что опускались семенами, прячась в почве, собираясь прорасти на будущий год. Неостанавливающейся жизнью: и под железными, изуродованными мощным взрывом балками плескалась и играла в воде рыба. Плотва с белым брюшком, красивая. Ряды автомобилей тянулись по шоссе — гроздья нанизанных бус. Издалека, с полей — игрушечные. Вблизи — сиротливые, брошенные. С распахнутыми дверями. И призраки тоже тянулись. Девчонка их почувствовала — когда, вероятно, оставив пикап в конце пробки, долго шла пешком под солнцем, а из салонов на неё глядели выцветшие детские игрушки. Призраки уходящих обратно. Перепуганных, ругающихся, плачущих. Не духи мертвецов, просто тени — трагедия тогда ещё живых.
Мужчина вел под руку пожилую женщину. Трехлетние брат и сестра вцепились в подол платья матери. Кучка подростков, спустившихся из эвакуационного автобуса, озиралась в растерянности, а мимо текла, спотыкалась, шаталась людская истеричная река. Какие-то тётки лаялись между собой, визгливо, до хрипа, трясли друг друга за грудки, мотая пережжёнными патлами. Озверевший, раскрасневшийся, потный служитель закона в зелёном неоне жилетки орал и пытался всех выстроить. Кто-то тащил рюкзаки и тюки, кто-то нёс питомца, бережно завернув его в куртку, кто-то, матерясь, пил алкоголь из горла — а позади них всех вздымался в небо дым, отрезавший путь к отступлению, и улепётывала доблестная армия. Но взрыв моста не задержал заразу. Он попросту не мог — не поймаешь же ветер.
— Они пытались отсрочить неизбежное. Уж как умели. Как говорилось в секретных уставах.
— Они — убили, — сказала девчонка.
— И ты права тоже.
Она присела на капот пикапа. В ленивой тишине нагревшийся металл периодически потрескивал. И у девчонки был большой рюкзак — лежал на заднем сидении. Пластиковые бутылки с водой. Сергей Петрович не ждал объяснений, но отчего-то внезапно, с надеждой, поверил. Далеко отсюда. За высокими стенами.
— Ты не одна. Исследуешь для кого-то.
Девчонка взглянула.
— Я скаут.
В бардачке скрывалась карта автомобильных дорог от две тысячи неопределённого года, побелевшая на сгибах и мятая. Солнцезащитные очки. Непочатая пачка жевательной мятной резинки. И маркер, которым девчонка перечеркнула — жирным алым крестом — мост через речку Печальную. Кресты горели тут и там: мост, снова мост, ещё один и ещё. Девчонка, верно, была худой, но явно не голодала. Волосы и ногти блестели — здоровые. Они питаются хорошо, думал Сергей Петрович — у них есть ферма. Или, может, охотники. Хотя не это главное. Девчонка — молода. Она ушла за стены не из-за нужды — по работе. Там, где молодые трудятся, стариков, детей и слабых берегут. Там, где у молодых есть задание, есть и некая организация. Структура. Так должно было быть, так должно было сохраниться хоть где-то: крупное людское поселение.
— Сергей Петрович Аистов. Когда-то был школьным учителем. А как зовут тебя?
— Никак. Я уже уезжаю, — девчонка стала складывать карту. — У тех, с кем столкнулся случайно, нет имени. Учитель…
— Мы не преподавали так, — сказал Сергей Петрович с горечью.
— Что?
— Вам. Юношам и девушкам. Такую жизнь. Мы не учили.
— Она пришла сама. И вы не виноваты, — девчонка впервые смотрела с сочувствием.
На той стороне замусоренного листьями шоссе прошуршал в траве мелкий зверь. Одичавшая кошка: мелькнул рыжий кудлатый загривок и хвост. Кошки боятся людей, но не потому, что люди могут выстрелить. От людей произошли ночные. Возможно, и ночные, и люди для зверей даже пахнут похоже: кровью и хищником, смертью. Доверять — себе дороже. Теперь любое доверие — глупость. «Пожалуйста» звучало раньше вежливо, теперь же стало просто жалким. Вот позор.
— Пожалуйста, постой. Девушка-скаут…
— Прости, учитель. Мне пора.
— Я понимаю, — ответил Сергей Петрович. — Я понимаю, и мои все поймут… Не осудят. Я говорил уже, что не осуждаю? Это та мудрость, на которую я опираюсь. Но всё же ещё раз попрошу тебя выслушать. Ты из поселения. И вы сильны, раз отправляете людей разведывать пути. У вас есть транспорт. И чистая вода. И пища. Мы выживаем, справляемся, но… Мы — старики. И кучка детей. Мы не поселение — так, просто лагерь, который мы хотели бы именовать нашей крепостью, который латаем и обороняем, но… Снова «но». Пожалуйста, помоги. Нам нужно за стены. Нам нужен лучший дом. Моим людям.
Девчонка застыла с трепещущей картой в руке: ветер касался обрывками.
— Что?
— Я не один. Я не одинокий бродяга.
— Зачем? — она нахмурилась. — Зачем ты говоришь? Ты доверяешь? Незнакомке? Ты, старик…
— Ты не стреляла, — Сергей Петрович улыбнулся.
Дикая кошка исчезла.
Ветер нёс мягкость цветения. И холодок лесных теней, где наливался урожаем черничник, кисловатую влагу болотных мшистых луж, гниль упавших деревьев. Чуть различимую ржавь сетки-рабицы, которая оберегала лагерь. Дым костра. Звери ощущают и это. От людей — и ночных — можно спрятать, пока те не наткнутся случайно. Или пока не покажешь. Девчонка молчала. Сергей Петрович ждал. Перед провалом входа в разграбленный магазин в асфальт въелась бурая клякса. Асфальт крупно потрескался. Клякса могла быть маслом — обычным машинным маслом. А могла и не быть.
— Я показал бы тебе, где живу. Но не могу без разрешения прочих.
— Чтобы я пошла с тобой, учитель, мне нужно тронуться головой.
— И ты опасаешься, хотя справишься со стариком одной левой.
— Сколько вас там таких? Стариков…
— Пока я не могу рассказать. Я открылся тебе просьбой о помощи, знаю, — Сергей Петрович смотрел на безгласную рацию. — Но это всё, что я позволяю себе. Жить в нынешнем мире так трудно. Нам, старикам. Перестраиваться. Однако основное я усвоил. Не осуждать — уже говорил тебе это? Не осуждать, если ты уедешь сейчас. И — равноценный обмен.
Девчонка неопределённо хмыкнула.
Она оценивала полезность Сергея Петровича для поселения — его и подобных ему стариков, и тех неизвестных детей. Солнце стояло в зените. Пикап, за открытую дверцу которого девчонка держалась рукой, готов был умчать безвозвратно. Школы обветшали, опустели, коридоры и классы заброшены — но даже теперь, у костра, детям рассказывают, что это такое: сострадание. Девчонка тоже не виновата, у неё свой устав, она — скаут.
— Через три дня. В полдень, так же. Здесь. Но приходи один. И я вернусь одна. Я привезу ответ.
— Спасибо. Хорошо, — Сергей Петрович — больная поясница не особенно годилась для поклона — ей кивнул.
@темы: #ориджинал, #джен, #история, #мини, #рассказ, #фантастика, #постапокалипсис, #оридж, g – pg-13, #драма, #отрывок

Жар выжег серебристую росу, прокатившись по траве языком, размазался и пропал — растворился, уйдя в прохладу утреннего воздуха, но не для чуткого носа собак. «Лапка», — обратился Степан ласково. Борзая, тонконогая умница в подпалинах на кучерявой светлой шерсти, дрожала. Немолодая уже, с поседевшими ресницами, она прекрасно знала, что такое заяц, лиса, куропатка и волк. Иное, не звериное дыхание, ядовитый запах не плоти, но чужеродной плотности, которую не ухватишь зубами, не заставишь, погнавшись, свернуть и прийти под выстрел меткого ружья охотника — дух горы, передвигающейся стремительным валом, дух страшного грохота, лязга и силы огня вызывал в стучащем сердце ужас. «Лапка», — жёсткая и тёплая рука хозяина погладила. Рассвет окрасил зубчики леса в розовый. Утренний набат явления был привычным, и Степан его не боялся. Явление не причиняло зла ни собакам, ни людям. Просто не надо было, никогда не надо было передвигаться по чужому пути.
Случалось, конечно, что охотник находил неудачливых жертв. Олень, молодой ещё, глупый, кормившийся рядом и испуганный звуками явления, бросался прочь, пересекая путь, и не успевал. Разбившиеся свиристели лежали, раскинув окостеневшие крылья. Жёлтые бабочки оставались на листьях, как хлопья странного, ошибшегося месяцем снега — и в тот давний июль дурачок Фома, родившийся весь целиком в пузыре и потому блаженный, пытался, видно, поиграть с явлением так же, как играл с телятами, которых пас, но погиб. Столбы ограды не защищали — покосились, попадали, и одряхлевшая рыжая сеть вросла в землю, скрывшись в траве, как и утрамбованный камень, который поддерживал путь. «Лапка, трусишка, брось: оно ушло».
Степан, осторожно шагая, пересёк блестящие ленты. Лапка жалась к ногам, но на той стороне успокоилась. Первый солнечный луч чиркнул по бледному небу. Наливаясь, как спелая ягода, солнце выкатывалось, чтобы принести новый день, и лесные птицы, почувствовав это, встряхнулись и загомонили. Изнанка чащи дохнула на Степана сыростью. Ступая по хвое и прошлогодним листьям, охотник пробрался сквозь папоротник и обошёл бурелом, спускаясь по откосу к ручью. Степан увидел на влажной земле треугольные следы копытец косули и добродушно хмыкнул в бороду: он за ней не гнался. Лапка понюхала корни, выступающие из песка, фыркнула на прибитую к берегу пену, навострила уши и гавкнула. Послышалось ржание, а затем — хруст веток, и из ельника напротив выехал всадник. Каурый конь, склонив породистую голову, потянулся к бегущей воде. Степан цыкнул на Лапку и, сняв картуз, поклонился.
— Утречка, барин.
Молодой граф Межецкий кивнул.
Конь пил, лениво взмахивая длинным хвостом. Граф, опустив поводья, осматривался. Сощурив глаза от солнца, пробившегося сквозь кроны деревьев, Межецкий оглядел Степана, Лапку и, повернув голову к откосу, попытался различить лежащий наверху его путь.
— Отсюда не заметно. Но ты, верно, шёл через него. Я встаю рано, — утренние прогулки полезны — но так и не смог пока увидеть явление. Смешно, но я пообещал приятелям в корпусе, что осенью, когда вернусь на службу, расскажу, что оно такое есть и зачем. Говорят, — граф снова взглянул на Лапку, — собаки боятся явления.
— Так, барин. Животное не разумеет, но опасается.
— А ты, старик?
— Я бью белку, барин. Зайца и оленя. Всё, что надобно мне разуметь — как слышать зверя и обрабатывать шкурки. Мои отец и дед жили так.
— Простые люди...
— Ваша правда, барин.
— Но простому мужику князь не подарил бы такую собаку, — Межецкий улыбнулся. Красивый юноша — но Степан совсем не знал его, чтобы понять, был ли городской сын их соседа-помещика хорошим человеком.
— Фёдор Петрович всегда ко всем добр, — уклончиво сказал охотник.
Граф спешился и вытер запылённые носы сапог о мох. На земле он держался гораздо проще, чем в седле. Возможно, причиной была молодость: Межецкому шёл девятнадцатый год. Он задел сапогом лапу маленькой ели и полюбовался на капли росы, которые посыпались с иголок. К чёрному хрому прилипли нити рваной паутины. Лицо под котелком для верховой езды было ещё очень мальчишеским: острым, подвижным и интересующимся.
— Сегодня будет жарко, — с видом знатока сказал Межецкий.
Степан почесал Лапку за ухом. Борзая лизнула ладонь и, получив немое разрешение, потрусила обследовать коряги, бурелом и ёлки. Граф стоял на другом берегу узкого ручья, который легко мог бы перешагнуть, чтобы забраться по откосу вверх и поглазеть на путь, но не делал этого. Хотя путь явления и был границей между помещичьими землями соседей, лес по обе стороны считался общим.
— Когда-то было время, — Межецкий говорил серьёзно, нахмурив брови, как будто оставался лицеистом и отвечал учителю урок, — когда пути не существовало. Иначе лес не стремился бы вернуть положенное ему, прорастая травой и деревьями там, где ходит явление. Чтобы сделать путь, такой длинный, потребовалось, должно быть, очень много сильных рубщиков, корчевателей и кузнецов. Странно, что, понимая всё это, никто до сих пор не знает, зачем нужны путь и явление.
Степан вздохнул.
— Я человек неучёный, барин.
Граф досадливо отмахнулся.
— Мой отец не знает! Лицейские профессора. Бургомистр. И князь Фёдор Петрович. Глупые бабы в деревне молятся, чтобы их дети родились «не под набат», считая рассветное время явления проклятым, что ли, глупые девки ворожат на суженого, оставляя на ночь на пути соломенных кукол. Дремучие суеверия — не ответ, не основа. Почему никто не пробовал остановить явление?
Степан вздохнул ещё раз.
— Оно... оно ведь как целое ваше поместье, барин. Только движется.
Межецкий перепрыгнул ручей, сжимая поводья в руке, и конь послушно перешёл за ним, взбив копытами воду.
— Расскажи, — граф попросил почти по-детски взволнованно.
— Большое. То есть огромное, барин. Движется. И всё.
Глядя в недовольное лицо, Степан развёл руками.
— Я видел издалека, сквозь листву. Явление рождает грохот и жар. Оно — как стены с окнами, и несётся быстрей табуна: не догонит ни борзая, ни лошадь. Иногда я нахожу у пути разнесённые в щепки стволы. Деревья падают на путь после бури, но явление не останавливают. Иногда — нахожу там же мёртвых зверей. Даже если бы и был обучен грамоте, всё равно не смог бы объяснить вам всего, барин.
— Пока этого хватит. Завтра я поднимусь ещё раньше, — Межецкий потянул коня прочь. Не к откосу — обратно, вдоль ручья, чтобы выбраться на лесную тропу. Лапка возилась в ельнике: вынюхала мышь. — Завтра, а сегодня... О! Верно, а сегодня же князь Фёдор Петрович ждёт нас с отцом к себе в гости. А ждёт ли Анна Фёдоровна? Князь очень хотел познакомить нас с ней.
— Должно быть, ждёт, барин, — Степан опять поклонился, прощаясь.
Он долго слушал воздух, в котором затихали звуки треска веток под копытами, потом свистнул Лапку. Странно, что граф ничего не спросил про лукошко, не пошутил про белок, которых Степан-де собрался сложить туда, будто грибы. Всё-таки городские — другие.
По правую сторону, на сухих сосновых взгорках, росла дикая земляника. Аннушка ей очень обрадуется.
@темы: #ориджинал, #джен, #история, #мини, #au, #рассказ, #фантастика, #оридж, g – pg-13, #драма, #отрывок, #аристократия, #дворяне

— Люсенька, — позвал её старик. — Лусинэ.
Чадили факелы, и смутные тени сутулились: собака, медведь, слон… согнутый, как от прострела в пояснице, шипастый. Лусинэ вчера вспоминала, как выглядят звери. Запуталась. Забыла, какой формы уши у медведя, хотя картина всплывала: жёсткая когтистая ладонь Мариам, жаркий полдень, блестящие прутья. Липкие от шоколадного мороженого губы. Медведь смотрел из полумрака — гора апатичного чёрного меха. Мачеха старалась быть доброй. У неё это не получалось, припомнила вчера Лусинэ, но уши… что? Зачем ей уши? Старик Кара-оглы закашлялся. Он кашлял долго, с клокотанием и хрипом, потом, глухо грохнув, упал. Лусинэ метнулась по холодному настилу, закричала. В своём вольере заворочалась Салли. «What’s happened», — донеслось её сонное. «Не мешайте спать», — недовольно подал голос Егор. Поганый приспособленец, да есть ли у тебя хоть какие-то чувства, помимо любви к полной миске — Лусинэ барабанила в стены, и смотритель уже должен был услышать шум. «Человеку плохо», — тот июльский день в зное и лжи Мариам вспыхнул ещё одним: пожилой женщиной на автобусной остановке. Она упала в обморок от духоты, и прохожие столпились вокруг, чтобы помочь. Мачеха велела Лусинэ закрыть глаза рукой, но та всё видела сквозь щели между пальцев. Как люди спасают друг друга.
— Дедушка Кара-оглы, пожалуйста!
Свет факелов шёл дрожью. Старик Кара-оглы не отвечал.
Ей снился Вэй Бао. Легенда, миф, он был во сне таким, каким бы мог существовать в реальности: невысоким и черноволосым, с морщинистыми руками крестьянина. Вэй Бао обращался к ней, говоря по-китайски. «Я не понимаю», — с отчаянием отвечала Лусинэ. Тогда Великий Сбежавший показывал ключ. Ключ менялся в его ладонях: ветка, ржавый гвоздь, куриная кость. «Человеческая сестра, ты не знаешь, как выбраться, но это до тех пор, пока не попробуешь», — что-то или кто-то перевёл слова для Лусинэ. Она проснулась. Горечь после сна отдавала трусливой надеждой. То, другое, наверное, тоже приснилось — но громкое шарканье звучало в ушах, эхом проходя через нары. Ресницы слиплись: призрак слёз был однозначен и жесток. Лусинэ приподнялась и села. Она нащупала кувшин и стала медленно пить, капая водой себе на грудь. В заторможенной неряшливости скрывались тщетные остатки отрицания. Футболка свалилась с плеча. Лусинэ не стала её поправлять. Она встала и, приблизившись к прутьям, выглянула. Вольер Кара-оглы виднелся только краешком. В млечных утренних лучах там деятельно двигались туши. Двое шипастых возились в вольере, проводя уборку, чистили, скребли, перефыркивались. Смотритель неспешно шагал по дорожке, помахивая командирской палицей. Лусинэ загремела кувшином о прутья, рискуя огрести наказание.
— Где он? Где дедушка Кара-оглы?
Смотритель подошёл к ней и задумчиво замер. Чешуйчатое брюхо покачивалось. Лусинэ ткнула пальцем и злобно оскалилась. Смотритель надул рот-дугу в подобии уродливой улыбки. Он проявлял не веселье: командирская палица стукнула по прутьям в ответ, заставив их задребезжать, а Лусинэ — отпрыгнуть. Смотритель отвернулся и продолжил путь. В вольере напротив к своей решетке подошла взъерошенная Салли. Жёлтые волосы сбились нерасчёсанными колтунами. Салли сказала: «Asshole». Она продемонстрировала непристойный знак вслед смотрителю и посмотрела на Лусинэ с сочувствием.
— Его унесли. Без подробностей. Мне жаль, подруга. Он умер.
— Я знаю, — ответила Лусинэ.
— Не вешай нос, Лу. Старика бы опечалили слёзы.
— Он попрощался, — это отчего-то было важным. — Попрощался со мной. Я не спала и услышала. А может, не только со мной. Его покойную жену звали Людмила. Люся. Тогда… он не прощался — приветствовал?
— В любом случае я так не хочу, — лицо Салли стало злым и жестоким.
— Ты не… — Лусинэ растерялась.
— Я не болею. Нет-нет. Я говорю, подруга, о другом. Мне тоже хотелось бы встретиться — с Диком, это мой пёс, он попал под машину, когда я ещё в школе училась. Но я не желаю вот такой экспресс на небеса. My fucking heaven train. Choo-choo… Я не желаю загибаться здесь. В сраной клетке.
— Мне снился Вэй Бао.
Лусинэ сказала невпопад, а потом увидела: нет, в точку.
Шипастый замер, разглядывая Лусинэ. Он был ещё мелким — детёнышем. Лусинэ показала язык, а затем, не дождавшись реакции, изобразила гримасу, которую Салли именовала «очень хочется в туалет». I want a pee! Детёныш жевал полумесяцем рта. За ним к вольеру подошла мамаша. Дородная упитанная дама — тупая тварь, как все прочие. Мамаша положила лапу детёнышу на гребень. Тот что-то невнятно забулькал. Щитки на шее ходили взад-вперёд, и Лусинэ представила, как загоняет между ними нож. Шипастые пахли, как жжёные ногти. Лусинэ ненавидела. Она повернулась спиной, являя взгляду шипастых прорехи на выгоревшей старой футболке. Потом решительно стянула её через голову и подошла к долблёному корытцу. Хотите наблюдать, так пожалуйста: стирка.
— Ы-гы-гы-гы, — загоготал Егор.
Он некоторое время упрашивал Лусинэ обернуться. Та тёрла футболку золой и не слушала. Холодная вода сводила пальцы. Салли закончила делать зарядку и бухнула в стену, отделяющую её от Егора, ногой. Вольер сбоку от Лусинэ теперь был молчаливым, пустым. Ей не особенно хотелось думать, когда и кто туда поселится. Кого поселят, разумеется — и не поселят: запрут.
— Ну, что тебе стоит-то? Или сиськи из золота? Жалко?
— Piece of shit, — сказала ему Салли с отвращением.
— Чё?
Прорехи на футболке чувствовались, как годовые зарубки. Эта — на днях Лусинэ неудачно повернулась во сне. Эта, под лопаткой — когда Лусинэ две или три недели назад запустила кувшином в шипастого, который дразнил её, просовывая через прутья палку: взмах руки был слишком агрессивен, даже в плече что-то хрустнуло. Эта, у шва сбоку — депрессивная тьма пятимесячной давности, попытки сначала обнять саму себя своими же руками, потом — попытки расцарапать. Эта, под воротом сзади — от цепкой хватки смотрителя. Он втолкнул её в вольер, держа за шкирку, как котёнка, втолкнул без церемоний, без каких-либо слов. Но говорить по-человечески они и не умели — только шипели, рычали, ворчали и булькали. Они говорили по-своему.
— Дуры, — Егор не дождался ответа, обиделся.
Другие зарубки оставил Вэй Бао. В неизвестном вольере, где сидел когда-то: путаные иероглифы спасения. Он написал — и начертал рисунками для тех людей, кто не знает китайского — свой невероятный, наглый, дерзкий, хитроумный план. Лусинэ надела мокрую отжатую футболку и вытерла руки о шорты.
— Я не боюсь, — сказала она стоящей снаружи вольера семейке.
Егор жрал. Он уселся у прутьев, поставив миску между толстых волосатых ног, а снаружи толпились шипастые. Многие держали за обёрнутую листьями кость жареные на вертеле окорока. Шипастые просовывали купленный у смотрителя корм через прутья, и Егор благосклонно принимал угощение. Шипастые шипели, выражая восторг. Егор жрал. Жир стекал ему до локтей, расплываясь на настиле кляксами. Круглое прыщавое лицо блестело от жира, как смазанное. Жидкая поросль на подбородке превратилась в мерзкие сосульки — Лусинэ чуть не вывернуло. Она демонстративно сплюнула на пол. Егор ничего не заметил. Он мнил себя сиюминутным богом — обжорств и празднеств, а может, вечной сытости. Он выглядел убогим, омерзительным. И представлялся в той, свободной жизни гадко: онанист с кучей похабных журнальчиков, безработный великовозрастный мамочкин сын. Шипастые, им восхищающиеся, казались редким эталоном скудоумия.
— Ты с ними ещё поцелуйся, — пробормотала Лусинэ саркастично.
Она взяла из своей миски мучнистый фрукт и пальцами стала снимать с него кожицу. Один шипастый из толпы отвлёкся: заметил Лусинэ и поспешил к её вольеру. Он протянул через прутья жареный окорок.
— Нет, спасибо, — Лусинэ отказалась.
Шипастый нетерпеливо тряхнул кормом и издал короткий уговаривающий звук. Лусинэ, покачав головой, вгрызлась в мякоть плода. Она любила мясо раньше. Было дело.
— Гррх-уу.
— Да отвали ты, тупоголовый варан. Сам ешь. Отдай Егору. Скройся.
— Гррх-уу.
— Я не голодная. И мне хватает фруктов.
Шипастый смотрел на нее жёлтыми щелками глаз.
— Подачки не нужны, — закончила разговор Лусинэ.
Шипастый убрал окорок и попятился.
Он не присоединился к кормящим Егора сородичам: поймал смотрителя за гребень и экспрессивно застрекотал. Смотритель поглядел на Лусинэ, которая угрюмо показала ему косточку фрукта. «Эта женщина меня не уважает, — перевела Лусинэ возмущение. — Накажите её. Сделайте что-нибудь». Смотритель махнул в воздухе лапой. Он пробулькал что-то, успокоившее посетителя, и убрёл. Шипастый вернулся к вольеру Егора, но, оборачиваясь время от времени, пялился. Каков кретин.
— Я принимаю твой дар, — чавкал Егор. — И твой. И твой тоже.
Смотритель вернулся со старым долблёным ведром. Фрукты лежали в нем горкой, белея налитыми боками. Шипастый посетитель, уже скормивший окорок Егору, подошёл к смотрителю и сунул лапу за щиток на горле. Он достал оттуда тускло блеснувшие трубочки. Получив взамен горсть фруктов, шипастый снова приблизился. Он аккуратно положил фрукты на настил возле прутьев. Лусинэ недоумённо смотрела. Шипастый внезапно прижал гребень к загривку — смутился.
— И что? — спросила Лусинэ. — Зачем?
— Я думала тут об охоте на чаек, подруга. Когда сначала им подбрасывают в воздух хлеб. А потом человек швыряет к небу камень. Небольшой такой камешек — проглоченный чайкой, не ожидающей ничего, кроме шарика-мякиша, он резко тянет её вниз к земле. Человек ловит чайку и — хрусть… Сворачивает шею.
— Чайки вонючие, — заржал услышавший Салли Егор. — А вы долбанутые, девки. На кой ловить, когда еды — полно. И… чайки? Вы замечали тут птиц? Я — нет.
— Тебя не спрашивают, — сказала Лусинэ.
— И очень зря. Я, например, вижу в вольере старика интересное. Да, — Егор прищурился, и Лусинэ насторожилась. Салли приникла к решётке, застыв. — Там отодвинули нары, когда мели настил. Вот дела! Мне кажется, там эти… смешные значки. Ирогли… азиатские буквы из палок, короче.
— Что?! — Лусинэ закричала.
Егор заржал опять.
— Купилась, дура! Так легко! Ах-ха… Ваш этот... Бей Бабу, дебильная сказочка. Вы верите. Нет, вы правда верите… курицы! Я извиняюсь, я ошибся: тут есть птицы.
— И ты. Каплун, — сказала злобно Салли. — Тебя откармливают, чтобы съесть.
Егор поперхнулся словами, и Лусинэ заметила тень страха.
— Дебильный бред! Шипастые не жрут людей.
— Откуда знаешь? — спросила Лусинэ с усмешкой.
— Ну… Дуры! Мы же здесь!
— Всё до поры, Егор.
— Тьфу!
— Ты отъедай бока. Посмотрим.
Салли расхохоталась.
Белёсое небо дрожало. Тряслось, как студень, и Лусинэ действительно ни разу не видела птиц — хоть чего-то летающего. Светило шествовало, совершая полукруг над скалами. Иногда грохотала гроза. Вода была водой — пресными брызгами, разбивающимися о дорожку и прутья. Шипастые были шипастыми. Они вроде не ели людей.
— У них нет кораблей, — сказала Лусинэ подруге.
— А?
— Потому что есть факелы.
Егор посчитал разговор слишком скучным: раскатисто рыгнул, показывая пренебрежение, и улёгся на нары. Со скрипом заворочался, умащиваясь. Нары его скоро не выдержат. Салли покачала головой, собираясь ответить, но передумала. «У них нет кораблей, иначе по ночам горели бы хотя бы фонари — но как мы здесь тогда? Откуда?». Лусинэ уже об этом размышляла — толку-то.
— Салли. А почему чайки?
— Что?
— Чайки. Охота на них.
— Я не знаю. Вспомнилось случайно. Может, что- то значит. Как твой сон. Может, хлеб и камень найдутся.
Лусинэ взяла лежащие у прутьев фрукты.
— Лови, — она кинула Салли несколько штук. Метафизические чайки не спланировали.
Его швырнули в пустой вольер Кара-оглы. Нового пленника. Человека. Тем же загрохотавшим падением, которое ещё не отбирало жизнь, но уже запеленало её в цепи. Бессонница раскинула крылья над нарами Лусинэ, и та, оцепенев в душной ночи, слушала звуки прибытия. Как будто кино без картинки: топот, волочение, лязг, хриплое дыхание шипастых, пыхтение сопротивляющегося тела, но ни криков, ни ругани. Шипастые удалились, задвинув за собой каменный блок. С обратной стороны был засов или что-то подобное. Он брякнул. Человек за стеной, видимо, лежал на настиле, пытаясь осознать случившееся. Лусинэ стряхнула неподвижность и неловко спустила ноги с нар. Она подошла к разделяющей два вольера стене, у которой иногда вела с добрым бедным стариком Кара-оглы дружеские разговоры. Положила на камень ладонь и, помедлив, прислонилась ухом. Камень был холодным, человек с той стороны — молчаливым.
— Эй, — позвала Лусинэ. — Ты слышишь? Are you hear me?
Что-то встрепенулось, метнулось: заскрипел настил, свалилась миска. Шаги застучали по кругу — вставший человек лихорадочно оббегал свою клетку. Шаги звучали крепко: новый пленник, конечно, мужчина.
— It’s okay, — солгала Лусинэ. Жалкая попытка успокоить. — You’re not alone.
Их снова было поровну: шипастые блюли равновесие, и впервые за всё время пребывания здесь Лусинэ почувствовала благодарность — шипастые не запирали детей. На этом хорошее, пожалуй, заканчивалось.
— Я — Лусинэ, — представилась она. Вздохнула. — Можно также Лу. Или Люся. А ты кто? Please, tell me your name.
Она не получила ответа.
— Ничего. Это шок. У нас… оно было по-разному. Здесь есть ещё люди. Ты завтра увидишь. Возможно, Салли знает твой язык. Егор навряд ли, он тупее пробки. Ты ровно напротив его теперь, ха… Не сдерживайся в выражениях, кстати: когда Егор ест подачки шипастых, единственное, что хочется человеку разумному — выматериться. А может, ты говоришь по-китайски? — и Лусинэ не сдержалась. — Вэй Бао?
Человек вдруг заскулил — завыл.
Он плакал сдавленно, как будто проглатывал звуки, и это было страшно, тоскливо и странно. Лусинэ уселась у стены и снова положила на камень ладонь. Она больше ничего не могла сделать для неизвестного узника.
— Мне жаль, что так получилось с тобой. Что ты здесь. I’m sorry.
@темы: #ориджинал, #джен, #история, #мини, #рассказ, #фантастика, #оридж, g – pg-13, #драма, #зоопарк, #отрывок, #пришельцы

Кулак летит в лицо Гниде, когда она снова гогочет над ошейником Тима — летит при всех, в коридоре, и мелкотня визжит, фрейлины ахают, Туша Лаевна, выплывающая из кабинета, роняет тетради и делает «леее», что у неё означает испуг, а может, возмущение. Тетради не наши — пятого «Б», и они ещё такие детские, смешные, что не должны валяться на исчерченных подошвами плитках: принцессы, волшебные лисы, драконы, автомобили с глазами, вся эта милая доверчивость, которую к девятому классу теряют. Я разбила костяшки пальцев. Губа у Гниды лопнула. Гнида таращит глаза, ставшие от боли блестящими, и на белую блузку, приподнятую лживым лифчиком пуш-ап, падают красные капли. При виде крови фрейлины реагируют гадким ультразвуком. Горох свистит: «Вот это мясо». Он повидал достаточно домашних скандалов и знает, что мясо — драка совсем по-другому. Он не герой дурацких мелодрам, но хитрый эгоистичный гадёныш, поэтому мне странно, что он просачивается между мной и Гнидой, расставляя руки в стороны. «Брейк, тёлки. Хватит». Я не чувствую к нему благодарности. На гороховском конопатом лице, где прыщей, кажется, с яркими веснушками поровну, нет привычной ухмылки. Из Гороха рыцарь — как хороший человек из Гниды. Из меня.
— Да не трогаю я твою любовь, Горошек.
Это гнидины интонации и гнидины злые слова: превратиться в главную скотину класса проще, чем я думала. Осталось обесцветить волосы и перекрасить их в блонд. Научиться носить каблуки, накладные ресницы и ногти, а ещё по часу перед выходом из дома марафетиться. Слишком много мороки — так что ну его к чёрту.
— Что?! — выдыхает Гнида.
— Что?! — Горох багровеет.
Ошейник обвивает мне запястье. Массивный для украшения, он всё же не повод, чтобы вызывать меня к директору, а вот драка — да. Но делает это не Туша: колыхаясь в приступе одышливого порицания, она лишь бестолково заполняет пространство. Худая длиннопалая лапа — Цапля — внезапно сжимает мёртвым холодом плечо. Что Цапля тут забыла, спрашивается: кабинет английского на третьем этаже.
Гнида с хлюпаньем втягивает алые слюни.
— Ненавижу! — звенящим от плаксивого неверия голосом бросает она мне под ноги. И начинает реветь.
Так сносят с пьедестала памятник: эпоха падает, раскалываясь на куски, и бетонная пыль, от которой чешется нос и мерзко першит в горле — последнее, на что способна её власть, агония. Фрейлины растеряны настолько, что обрывают свои визг и вопли. В их однотипной прошивке есть подчинение главенствующей в стаде альфа-самке, но нет понятия, как это — плачущую альфа-самку утешать. Зато инстинкт, более древний, чем правила, начинает обозначать для них одно: слабая альфа — не альфа. Цапля наконец напоминает о себе:
— Девочка. Ты — чудовище.
Мелкотня жмётся кучкой у окон и свистяще шепчется.
День сырой и прохладный. Громада города тонет в жемчужном тумане. Света в еле различимых окнах нет. Теплосеть идёт вдоль окраины — огромные трубы с потрепавшейся изоляцией, кое-где расписанные граффити. Дорога у теплосети раскисла. Грязь и лужи требуют внимательности, но я смотрю за трубы, где, отделённые от нас широким объездным шоссе, стоят многоэтажки. Туман мешается, и не понять, двуногие ли там силуэты или просто столбы. Тим плетётся рядом. Он расслаблен и безразличен к тому, что заляпался почти по брюхо. Мне потом приводить его в порядок и чистить. Иногда Тим задирает голову и нюхает октябрьский воздух. Бродячие сородичи Тима воняют — их и я унюхаю, если кто окажется рядом. Но все они, скорее всего, в городе. Шатаются, сбившись в голодные стаи, месят размокшую землю газонов, рычат и дурно пахнут. Они кусаются. Их никто не моет. У них нет имен, и они никому не нужны, хотя когда-то было по-другому. Тим, прежде чем я нашла его в яме, тоже относился к бродячим. Он оскалился тупой голодной злобой, когда увидел меня на краю. Но отчего-то тут же успокоился. Хороший мальчик.
Я ем батончики-мюсли. Тим такое не жалует. Пустые обёртки я складываю в карман. Можно было бы, конечно, сделать, как здешние недосапиенсы: по бокам узкой дороги валяются стеклянные банки, утонувшие в слякоти пакеты, окурки и какие-то тряпки — но зачем, когда даже на окраине городе найдётся контейнер для мусора. Тёплая осенняя парка позволяет спрятать зябнущий подбородок в ворот. Простуда у меня прошла, но флакончик с каплями, если что, в кармане. Упаковка бумажных платков, влажные салфетки, леденцы — лимонные — без сахара. Березы почти облетели и навевают тоску. Обращая золото в коричневый, дождь втаптывает листья в грязь. Под подошвами берцев чавкает песчаная жижа. Лес сбоку редкий, болотистый, и ветер несёт запах мха и кислятины. Если постоянно шагать, то мысли становятся редкими. Всплывают кусками, похожие на оглушённую рыбу. Тим тоже как-то думает. Мне никогда не понять, что именно у него в голове, но он, конечно, особенный. Удивительный. Друг.
Был бы он подобным мне, мы с ним бы вряд ли встретились.
Дорога — для того, чтобы выгуливать собак и человеческие пьяные туловища. Рассекать снег зимой на лыжах — или просто шагать, пользуясь палками для скандинавской ходьбы. Тропки, блестящие лужами, ведут к кострищам и брёвнышкам, где не одна компания жарила шашлык и попивала пиво. А по опушкам шуршали листвой грибники. Всего сезон, и вытоптанные ногами пути начнут зарастать с пугающей скоростью. Наверное, так: по крайней мере, я помню из одной документалки. Тут будут шариться только бродяги. Зато сколько ягод окажется в лесу тогда, сколько грибов и зверей. Последних так точно — люди им очень мешают.
Контейнеры стоят у развилки. Дорога здесь двоится, уходя одним рукавом дальше вдоль труб, другим — к недострою малоэтажного квартала. Мусора в контейнерах навалом. Обрезки труб, пенопласт, кривые доски, жестянки, коробки, мешки. Мокрые склизкие груды, которые никто не вывозит. Я комкаю свои обёртки и запихиваю между расколотым кафелем. Тим наблюдает. Мне кажется, с одобрением.
У Картошки, что неудивительно, картофелеподобный нос. Она окунает его в чашку с кофе и косится на меня с укоризной. Ещё Картошка усатая. Никто не виноват, что он такой есть — прыщавый, костлявый, щетинистый или бесформенный. Ответственность люди несут только за слова и поступки. И ещё за тех, кого они приучили к себе. Приручили. За полученную от кого-то любовь. И за рождённых детей.
Мама, выдернутая с работы, сильно стучит в кабинетную дверь. Я знаю этот стук хорошо.
— Да-да, войдите, — говорит Картошка.
Я огребаю по дороге домой: нарастающую, словно лавину, нотацию. Мамино пальто яростно реет полами, потому что она не застегнула пуговицы. Мама идёт впереди, не оглядываясь — шагает быстро, и в этом есть памятная с детства безжалостность, только меня она больше не трогает. Страх ребенка был в том, что его покинут. Бросят. Зная теперь, что это такое, я вижу: пережить возможно.
— ...кончишь, как твой папочка.
— Твой муж.
Мама вскидывается, и я угадываю слово раньше, чем оно брызгает: «Хамка». За драку она лишит меня карманных. Всё это не важно: под стелькой кед, оставшихся в раздевалке, я спрятала двести рублей. Хватит на булки в буфете и пиццу. Кеды достаточно пропотели, и никто их не тронет — побрезгуют. Себя можно тоже завернуть в слои гадкого. Так делала Гнида, я понимаю вдруг. Так делает матерщинник Горох. Тогда они... несчастные?
— ...получишь!
На здоровье.
Мой ноутбук переезжает в нижний ящик стола. Мама, закрыв ящик на ключ, глядит на меня вызывающе. Я молча протягиваю ей телефон — положи уж всё в кучу, тюремщица — и ухожу на кухню сделать чай. Мама в коридоре обувается. Ей надо обратно к своим декларациям, чернильным печатям и фикусу, который масштабно, желая эволюционировать в пальму, произрастает в углу кабинета. Я не считаю нотацию ссорой и приношу в коридор большую кружку чая: горячий, чёрный, два кубика сахара. Мама кивает и пьёт. Она говорит мне: «Спасибо», хотя я полагала, что не услышу больше от неё до ужина ни слова. Ещё она советует заклеить ссадины на пальцах пластырем.
С недавних пор гулять со мной ходит фантом. Это странно и не совсем нормально: ощущение массивного тепла у ноги, жёсткое прикосновение шерсти, влага на ладони от дыхания, эхо звонкого лая. Меня не посадили под домашний арест, но именно поэтому, наверное, сегодня и не хочется на улицу. Желание бунта ушло. Я мою оставленную с утра тарелку из-под хлопьев. Содранные костяшки щиплет. Телефон вдруг жужжит глухо и грустно. В деревянной камере ящика кто-то желает поговорить со мной, желает упорно и долго и не сдаётся, даже когда жмёт на «отбой». Просто сыплются сообщения: то ли ругань мамаши Гниды, то ли фрейлинское обещание кар, то ли Горох, оповещающий, что я идиотка. Не хочу знать и не могу: решением авторитета, надзирателя, судьи я лишена всех средств коммуникации. Такой пустяк, такая ничтожная мелочь. И тысяча лет в мире, лишённом тех, кто может говорить, звонить и спрашивать, — ничто перед моей потерей, чушь.
Ключ мама оставила в ящике. Но я не открываю.
Начинается мелкая морось. Железка уходит в туман. Обломки полосатого шлагбаума валяются на дорожном асфальте, храня историю о том, как некто, очень спеша, протаранил его, оставив здесь же синюю блестящую пластмассу бампера. Шлагбаум не починили, а гонщика — не наказали.
Я знаю, что он удирал в жутком ужасе, и вовсе не от полиции.
Платформа за моей спиной пустынна. «Чух-чух», — изображаю я поезд. Тим наклоняет голову. Недоступная мне хаотичность — или порядок, но не человеческий — разума, может быть, говорит ему сейчас, что поезд — знакомое. До глинистой ямы, в прежней жизни, Тим тоже мог на поезде кататься. Или в автомобиле.
Они стоят по обочинам.
Канареечная легковушка, а за ней — коричневая, фургон с брезентовым кузовом, трактор. Ещё не облупились краской, не облезли, как начинающиеся заборы дач. Но уже бесприютны, ненужные: стёкла — мутные, колеса — спущены. Мне всё равно — я не умею водить. Лишь ноги переставляю.
У нас никогда и не было дачи. Такого вот уютного и маленького, годящегося теплотой нагретых солнцем досок стен на летнее время каникул, а зимой — замерзшего, как законсервированного, дома. Простого дома-сарайчика, где внутри, может, и печки нет, а уборная — кривая будка на улице. Так, чтобы собирать клубнику с грядок и ездить на велосипеде на речку. И отпускать Тима свободно гулять по двору. А если были бы ещё и яблони, то...
Сады оголились, и редкие не сбитые дождём плоды — несъедобные, сгнившие, чёрные. Я чуть-чуть жалею. А потом за одним из заборов шуршит.
Я вижу сквозь щель отголосок Последнего Мая — резиновый бассейн-лягушатник, поставленный для детей на лужайке, и вижу их игрушки. Бассейн полон свинцово-грязной жижи: вода сначала стухла и зацвела от жары, потом покрылась слоем листьев, которые начали гнить. Пластмасса ведёрок и кубиков выцвела. Они лежат, мирно лежат, не валяются, брошенные в испуге или сборах. Шуршание становится ближе. Деревянные ворота закрыты, но за ними тоже можно разглядеть говорящее: серебряный универсал на подъездной дорожке. Семья осталась в доме.
Источник шума показывается в дырке под воротами: четыре замерших, замаранных лапы и хвост.
— Тим, фу!
Худая облезлая кошка рассматривает нас, опасливо не двигаясь с места. Полосатая, местами поседевшая морда, рубец на носу, оттяпанные кем-то пол-уха. Кошка старая — её наверняка много раз гоняли дачные псы. Привычная ловить мышей, лягушек и кузнечиков, она прошла через Последний Май, особо не заметив, что подкармливать её колбасными обрезками теперь больше некому. Вот и от меня она не ждёт ни еды, ни касания. «Тим, фу», — повторяю я.
Тим стоит спокойно. Он равнодушен к кошке. Поняв абсурд мною сказанного, я начинаю смеяться.
@темы: #ориджинал, #джен, #история, #мини, #рассказ, #фантастика, #постапокалипсис, #оридж, #дружба, g – pg-13, #драма, #отрывок, #pov, #питомцы, #подростки

Парень плакал, содрогаясь худыми плечами — потерявшись где-то, отключившись, уронив большепалые руки на мокрый щербистый асфальт, и женщина рядом с ним тщетно и заведённо твердила: «Конфетку, дорогой? Конфетку? Ну пожалуйста». Леденцы в стеклянной вазе дождь не растворял — размазывал. Они слипались в жёлтый ком, который был радостным — ярким — неправильно.
Накрытое чёрным пластиком тело уже точно конфет не попробует.
— Конфетку, — сказал Донован.
Эгле уловила вопрос.
— Предполагаю, — и всё же странным казалось, что никакой инспектор не учил её раньше, — нарушение ментального характера. Я затрудняюсь определить, какой здесь именно тип. Однако вербальный контакт прояснит это, детектив Донован.
— Понять было просто. Слишком уж он взрослый, так? Для утешения сладостями...
— Не только, — добавила Эгле деликатно.
Донован приподнял бровь: валяй.
— Его одежда, детектив Донован. Это униформа посетителя. Крутого парня, если угодно: чёрная куртка с заклепками, подтяжки крест-накрест. Вот только присмотритесь: куртка велика, а подтяжки — длинные. Одежда чужая, не по размеру, и скрывает очень любопытную рубашку. Вот, отсюда, сбоку, видно... Сплошь шедевральная живопись, выполненная шариковой ручкой. Парень хочет выглядеть тем, кто пьёт в баре, но является тем, кто себя разрисовывает. Вероятно, окружающую обстановку тоже. И ему потворствуют. Близкий человек, очевидно, эта женщина. Добрая женщина. Мать?
— Прекрасно, — сказал Донован иронично. — Все конфеты — твои.
Лейтенант поспешил к ним от крыльца освещённого бара.
Госпожа Веласкес унаследовала «Серый голубь» от мужа. От него же достался ей Гарфилд — если быть точнее, от мужниной младшей сестры, которая ещё пятнадцать лет назад сбежала на материк с каким-то прощелыгой. Драной кошке, подытожила хозяйка бара, не нужен был больной котёнок.
Гарфилд пил какао — уже не плакал, но по-прежнему вздрагивал.
В нём не углядывалось ничего кошачьего. Расстройство аутистического спектра легло на худое лицо совсем другой печатью — отсутствием доспехов, которые наращивает жизнь, прозрачностью. Эмоции теснились, залезая на спины друг другу, как попрошайки-рыбы у поверхности пруда: боль, страх, неверие, обида. Донован позвал паренька. Тот поднял глаза и посмотрел очень испуганно. Госпожа Веласкес обняла племянника за плечи.
— Не бойся, мальчик. Господин детектив — хороший.
Мальчик был небрит колючей на вид синевой. Донован заметил, что Гарфилд ещё и стесняется. Стесняется присутствия Эгле.
— Гарфилд, нам очень нужна твоя помощь.
Кабинет беззаботно пестрел следами увлечения хозяйки. Вязаные кружевные салфеточки всех оттенков розового украшали полки и видавший виды телевизор, служили подставкой под чашки и громоздкий старый телефон. Плафон у лампы, порядком засиженной мухами, также был розовым — выцветшим только от времени. От бумаг на столе остро пахло чернилами. На одной из полок — бликом за мутным стеклом — Донован углядел наполовину полную бутылку тёмной жидкости. Салфетки были наружностью, а бутылка — изнанкой. Никому не легко волочить по этой жизни скрипящий полом и дубовыми панелями стен старый бар — а ещё вечно пятилетнего мальчишку.
— Хересу? — госпожа Веласкес проследила за взглядом.
— Не нужно, спасибо.
— А вашей спутнице?
Эгле улыбнулась.
Это было жутко ошибочным, лживым — очарование нежной улыбки, приветливость и дружелюбие. За человечностью здесь человек отсутствует, знал Донован — и как-то частично ощущал бедный Гарфилд. Вряд ли этот парень понимал, кто такая она — и подобные ей.
— Я не пью. Благодарю вас.
— Мисс... тоже детектив? Простите, вы, кажется, не представились...
— Эгле. Стажёр.
— Из полицейской академии, — привычно обозначил Донован.
— Вы не такая, — сказал вдруг Гарфилд тихо. — Вы... кто? Вы очень, очень умная. И, — он снова забегал глазами, — красивая. Но...
— Простите мальчика, — вздохнула госпожа Веласкес. — Когда смущён, он говорит неуклюжие вещи.
— Но — что, дружище? — поинтересовалась Эгле.
— Так-так, — Донован собирался свернуть эту тему, — она ещё не замужем, конечно, однако мы здесь — по работе. Возможно, в другой раз... Эгле? Эхе-хе...
— Звал замуж, — лицо Гарфилда побелело. — Звал замуж! Да! Алишу — Дрейк! Она не хотела. Она не хотела... Она — ушла.
И вновь разрыдался.
Алише Корморан так не стукнуло двадцать. Она копила здесь деньги на колледж, работая почти без выходных и безо всяких отпусков. Не курила, но питала слабость к шоколаду. Собиралась покраситься в рыжий и завести собаку. Худая — но не из тех, кто сидит на диетах, милая — но не особо открытая. Донован смотрел под чёрный пластик. Брезгливость — тем было последнее из испытанных Алишей чувств.
Как будто увидела жабу.
Донован достал из кармана блокнот и наточенный карандаш. Госпожа Веласкес гладила Гарфилда по голове. Сухопарая подвижная женщина, она выглядела сейчас очень старой.
— Кто этот Дрейк? — спросил Донован, уже, кажется, зная, как очевидно, бессмысленно, глупо закончила свой путь Алиша Корморан. Любовная ссора? Банальная ревность? Аффект... И бывший бойфренд, уже сбежавший из города.
— Алишин парень. Пьяница и байкер, — хозяйка бара неодобрительно хмыкнула. — Они расстались два месяца назад.
— И не контактировали?
— Увы. Если бы. Дрейк здорово ей досаждал.
— Он мог проявлять к ней агрессию?
— Несомненно.
— Он мог, — Донован подытожил, — убить?
— Дрейк — мерзкий тип, — сказала госпожа Веласкес. — Его порой увольняли за то, что распускает руки. Мне страшно думать, но... я помню, как они с Алишей ссорились.
— Выходит, мог?
— Выходит, да.
— Так просто, — сказала Эгле. – Что, боюсь, на самом деле сложно.
— Тебе такой вариант не нравится, Эгле. Ты видишь в нём изъян?
— Банальность, детектив. А вы?
Донован задумался.
— На девушку напал не тот, кого она любила. Не друг. И не подруга. Очевидно. Сознание предательства оставило бы след... другой. Другое выражение лица. Удар был сильным, смерть — мгновенной. Убийца был крепким. Алиша ощущала к нему только отвращение.
— Дрейк, — Гарфилд всхлипнул.
— Все в баре хорошо к ней относились, — сказала госпожа Веласкес.
— Убийца сообразил и избавился от оружия. Анализ покажет, что это было... Оружие надо искать. Там отпечатки пальцев. Ну так, Эгле?
— Конечно, надо. Займёмся мы?
— Я дам на этот счёт команду людям из отдела. Но вот ещё что, — Донован постучал по столешнице карандашом. — Вы пришли в бар в семь утра. Ровно за час до открытия, и обнаружили на заднем дворе мёртвую Алишу Корморан. Почему она вообще оказалась здесь так рано?
— Не знаю, — госпожа Веласкес вытерла глаза. — Не знаю, детектив, совсем не знаю. У Алиши ведь сегодня должна была быть смена вечерняя.
Сумерки поблекли и просветлели до серости. Парикмахер, теребя передник, на другой стороне узкой улицы что-то твердил лейтенанту. Мартинсен кивал. Парикмахер был всклокочен и небрит — очень даже комичный товарищ сапожнику, который без сапог и ботинок. Сырость не сулила особо приятной прогулки, но прохожие уже появились и, кучкуясь группами, пялились. Чёрный мешок мялся и скрипел, когда Алишу Корморан перекладывали на носилки. Удар пришёлся в висок, очень ровно — повторил про себя Донован. Следов борьбы не обнаружено. Он собирался спросить у Эгле, поняла ли она, что это означает, но оставил все тринадцать погрешностей воли работать. Эгле беседовала с санитарами. Донован окликнул лейтенанта. Парикмахер, получив от того разрешение вернуться в салон, юркнул за вращающуюся дверь. Парикмахер явно имел небольшие проблемы с законом — неоплаченные штрафы или, может, был лишён водительских прав. В мельтешащей за обклеенным рекламками стеклом спине ощущалась заячья нервозность.
— Брадобрей подтвердил, что хозяйка бара и её племянник подошли где-то в семь. Он живёт тут же, на втором этаже над своей цирюльней, и как раз сам встал и пил утренний кофе. Он их видел в окно, детектив.
— Понятно.
— Как долго пролежало тело?
— Часа три, может, и чуть больше. Время смерти примерно — пять-шесть утра.
— Зря пришла, — проворчал Донован.
— Зря, — вздохнул лейтенант. — Вам теперь работы.
— Знаешь, Мартинсен? Ни один из нас не отправится в рай.
— В смысле?
— Мы огрубели. А что там за шкурой из железобетона — не видно. Там, может, ничего вообще. Отсутствие.
Лейтенант рассмеялся.
— У меня там желание спать.
— У девчонки даже родственников нет. Что жила, что умерла, всё едино. Коллеги повздыхают и забудут.
— Но не тот парнишка. Гарфилд, — сказала позади Эгле.
Морось напитала её волосы, сделав резкими на фоне лица и тяжёлыми. Эгле стояла прямо и спокойно. Ворот плаща был расстёгнут. Она не носила перчатки, шарфы или шляпы, не курила сигареты и сигары, не бранилась и всё равно была похожа на детектива больше, чем сам Донован.
— Любовь, — произнёс Донован с придыханием, и Мартинсен хрюкнул.
— Вы абсолютно правы, детектив.
— Что смеюсь?
— Нет, что дали определение. Ваша насмешка понятна и не вызывает у меня осуждения. Вы смущены. Вы тоже, лейтенант.
— А? — Мартинсен вылупился.
— Его врождённые особенности не допускают грязной шелухи взросления. Мальчик любит искренне и чисто. Он — ребёнок. Вам обоим неловко, потому что любовь для вас — горизонтальное трение тел. Не спешите, лейтенант : я знаю, вертикальное также бывает. Вы уже забыли, как в детстве были влюблены в соседскую девчушку. Что чувствовали к ней.
— Я помню. Её звали Белла, — внезапно сказал лейтенант. — Её папаша торговал подержанными автомобилями. Мы с Беллой построили в овраге дом из ржавых дверей легковушек и ловили в тамошнем ручье тритонов. Я собирал для неё одуванчики, а она готовила из них салат.
— Из тритонов, друг?
— Из одуванчиков.
— И ты его ел? — Донован ухмыльнулся.
— Я ел. Давился, но лопал. Мне нравилось, как Белла смеётся.
— Вы целовались? Хоть раз?
— Донован, ты болван. Ну, да. Целовались. Я целовал её в щеку.
— И что вы ощущали, лейтенант? — спросила Эгле дружелюбно.
— Гордость, наверное. Солнце.
— А потом наступил пубертат. И ты бахнул, солнышко. Уродливой сверхновой. Прыщавой и читающей похабные журнальчики...
— Болван три раза! Ну, а сам так не делал?
— Я, — начал Донован было. — Я...
Загудело и заклокотало мотором: неотложка выезжала со двора, распугивая праздных зевак. Эгле оглянулась.
— Детектив Донован, — она закрыла тему очень вовремя. — Я обратила внимание, но и вы, конечно, видели. Рана... Кожа не стёсана тем характерным образом, который бывает при ударе сверху вниз или же снизу вверх. Убийца — примерно одного роста с жертвой.
— Какого роста Дрейк? — спросил в никуда Донован.
— Да нет, наш парень высокий, — старуха пожевала губами. — Одно время он работал маляром. До того, как выгнали из бригады за драку. Красил в парке забор — в высоту тот два с лишним метра — и не пользовался лестницей при этом. А как нам что подладить — вечно сто отговорок. Дед! — она заорала так громко, что Донован непроизвольно вздрогнул. — Эй, дед! Поди сюда!
Сгорбленный старик с громоздким слуховым аппаратом высунулся из сарая и чихнул.
— Дед! — бабка Дрейка сурово упёрла колбасообразные толстые руки в бока. — Дрейк натворил опять что-то, скотина. Говорите прямо, мистер... офицер. Въехал в чью-то машину? Он не должен был вернуться сейчас.
— Откуда? — Донован насторожился.
Бабка Дрейка зафыркала.
— Да он же на слёте в пустыне. Ну, знаете, их байкерское сборище... Палатки, пиво, песни под гитару. У парня есть приятели — чего тут необычного, мистер...
— Детектив, — поправил Донован. — Ваш внук, миссис Грейхарт, подозревается в убийстве человека.
Октябрь завернул всё в туман. Двор скрылся в пелене сырого и жемчужного, и деревья за домом торчали, как призраки. Мистер Грейхарт, привычный, видно, к выкрутасам Дрейка, не отреагировал на звучное воззвание супруги: вновь скрылся в сарае и чем-то задребезжал. Эгле смотрела на сбитый из разноцветных досок сарай с интересом. Туман весомо, ощутимо пах — дымным чадом от фабрики, холодом, перегнивающей подстилкой листьев. Под ногами чавкало. В грязи, в которую превратилась земля, не наблюдалось свежих отпечатков шин — лишь смутные и растоптанные.
— Что? — охнула миссис Грейхарт.
— Позвольте, мы пройдём в дом, — произнёс Донован.
— Что? — переспросила женщина. — Ах, да-да...
— Идите, — сказала Эгле Доновану. — А я...
— Старик туг на ухо. Особо всё же не ори: излишнее внимание соседей ни к чему.
— Конечно. Я вовсе не буду орать, детектив Донован.
Миссис Грейхарт тупо, по-совиному моргала.
— Хулиган он, — пробормотала она. — Но чтобы так... Невозможно!
Донован поднялся по ступенькам на крыльцо. В стекле входной двери на тёмном фоне занавески — три трещины, облезлая старая рама — он увидел себя.
Такого же нервного, как парикмахер.
Миссис Грейхарт села на продавленный диван. Морщинистое круглое лицо было изумлённым и испуганным. Командирский ореол сошёл, оставив просто пожилую женщину.
— Подозревается, — повторил Донован. — Пока не обвиняется.
Прокуренные, видно, стариком Грейхартом серые обои выцвели. Ряд фотографий в тонких рамах являл процесс взросления подозреваемого Дрейка: вот мальчик, улыбающийся полубеззубой улыбкой, вот юноша-подросток с красными прыщами и тяжёлым взглядом, вот высоченный парень-байкер — в чёрной коже и облаках сигаретного дыма. Дрейка ждала не слишком отличимая от неопрятных неряшливых предков судьба: грузная, задёрганная бытом жена, пиво перед телевизором вечером, фабричная унылая работа, шлепки и затрещины детям. Донован поискал и родителей парня — и не нашёл. Совершенно.
— А где достопочтимые отец и мать?
Слегка оправившаяся бабка прыщавого байкера хмыкнула.
— Не здесь. На кладбище.
— Однако, — сказал Донован. — При этом всём они не заслужили памяти?
— А это уже не официальный допрос.
Часы над камином занудливо, хрипяще тикали. Появившийся откуда-то кот вспрыгнул на колючее покрывало дивана. Он забрался на колени к хозяйке и уставился на Донована жёлтым глазом. Второй глаз отсутствовал. Чёрные коты — то ли к беде, то ли к удаче.
— Вы знаете девушку по имени Алиша Корморан?
— Да, знаю. Дрейк гулял с ней. Она работает официанткой.
— Работала, миссис Грейхарт. Алишу Корморан убили.
— И вы приехали по душу её экс-приятеля. Логично. Но, — миссис Грейхарт как будто успокоилась, — Дрейка нет в городе, детектив! От пустыни до города триста миль с лишним! Его нет неделю!
Потом, возможно, спохватившись, бабка Дрейка добавила: «Бедная мисс Корморан».
— Не очень вы жаловали девушку. Скажите проще: за что вы её не любили?
— Какой странный вывод. Не любила? Позвольте...
— Вы испугались, когда я объявил об убийстве. Но личность убитой не вызвала у вас сочувствия и ужаса. Так в чём же дело?
Кот, нюхавший воздух, оскалился и зашипел.
— А вас не любят кошки, — вздохнула миссис Грейхарт.
— Я пахну оружием. Это тоже логично.
— Да... — старуха прикрыла глаза. — Я не любила. Не выносила. Я имела право, — её голос опустился до шёпота. — Дрейк — мой единственный внук. Он хулиган, но он — моя кровинка...
— Он звал Алишу замуж. И вы не хотели её видеть в семье.
— Да что вы, детектив, — миссис Грейхарт отмахнулась. — Она на него вешалась, словно репей. Она хотела свадьбу — приезжая дворняжка. Дрейк бросил её. Правильно сделал.
Кот заорал — протяжно и громко, как будто его оскорбили.
Дом гордых коренных обитателей пригорода не мог претендовать на звание хорошего наследства. Он весь рассохся и ссутулился. Вонял. Остатками копчёной рыбы из помойного ведра, пригоревшим, с мерзким луком омлетом, пылью, ветошью, прокисшей старостью. Эгле, скрипнув дверью, зашла в коридор, и Донован позлился: невовремя. Хотя, конечно, присутствие женщины слегка успокоило миссис Грейхарт.
— Эгле, — вдруг решил Донован. — Побеседуй-ка.
Он вышел на улицу, и чёрный кот, промчавшись пулей под ногами, исчез за разноцветным сараем, где грохотал полуглухой старик. Груды железных листов у стены казались наворованными, а трудолюбие мистера Грейхарта — чуть преувеличенным. Донован, чавкая по осенней грязи и запахивая на ходу пальто, приблизился к провалу двери. Внутри ярко горела оранжевым лампочка.
Старик Грейхарт чинил обтрёпанное кресло. Багровая обивка протёрлась и местами встопорщилась, прорвавшись от усиленного пользования. В кресле перебывало немало седалищ: они громоздились в него в ожидании бейсбольного матча, тупой сальной комедии, орущего до хрипоты ток-шоу. Обитатели кладбища, родители Дрейка, вероятно, тоже там сиживали. Ящики и полки с грудой хлама неопрятно темнели за горбатой спиной. Грейхарт увидел на пороге тень Донована. Вряд ли услышал, как детектив хмыкнул. Но повернулся с готовностью.
— Это — ваше хобби? — громко спросил Донован.
— С нашей жизнью — необходимость, — хрипло ответил старик.
Обвисшее унылое лицо его пятнал коричневым пигмент. Грейхарт пошамкал ртом, будто жуя. Вставная челюсть, определил Донован. Попытка старика реанимировать кресло напоминала тянущееся в никуда утверждение. «У дома есть хозяин», или «я всё ещё хозяин», или «и беззубый старый пес рычит». Донован кивнул.
— Участникам войны не доплачивают. Ваша военная пенсия, я это имею в виду. Оскорбительно малая.
Старик моргнул морщинистыми веками.
— Заметил на фото в гостиной. Совсем молодого солдата.
— Я был, — сказал Грейхарт, — когда-то. Да. Но, — складки лица дёрнулись от удивления, — в гостиной не висят мои карточки. Они в альбоме... Э?
— Я проверял свою догадку. Извините.
Грейхарт забулькал — необидчиво захохотал.
— Однако, офицер... детектив... Вы детектив? Вам, значит, полагается. И всё же объясните, как...
— Вы поворачиваетесь, ставя ногу к ноге.
Старик заулыбался.
— Война жестока, — Донован смотрел на ровные зубы протеза. — А солдаты на ней убивают.
— И полицейские, — гулко заметил Грейхарт. Его улыбка стянулась.
— Я не совсем полицейский.
Россыпь гвоздей тускло отражала свет. Сбоку от верстака, на стене, висели инструменты. Пилы и ножовки, плоскогубцы, кусачки, какие-то провода, медь скрученной проволоки. Стена была тёмной от никотина, но в одном месте желтела. Вкрученные в стену скобы-крепежи предполагали то, что пустота над следом обычно бывает заполненной. Донован ткнул рукой: он раздражался на себя, понимая, что эти старики ни при чём. Кот тёрся о косяк двери — лохматая чёрная тень. След, повторяя очертания предмета, светлел фигурным слепком. Никто не прятал его.
— Простите? — переспросил Грейхарт.
— Молоток, — громко повторил Донован.
— А, — Грейхарт почесал серой от пыли рукой щетинистую впалую щёку. — Я не знаю, где он. Потерялся. То есть сунул я его куда-то, детектив. Не помню, куда. Это возраст.
@темы: #ориджинал, #джен, #история, #миди, #фантастика, #оридж, g – pg-13, #драма, #детектив, #повесть, #андроиды, #киберпанк, #нуар, #отрывок

1.
Густые папоротники дыбились. Сырой и гулкий лес заваливал путь буреломом: торчащие корни, стволы мёртвых деревьев и мох, мокрый трухлявый запах гниения. Вода в бочагах была гадкая — жирно блестящая, чёрная, смрадная. «Это она, — ноздри жадно и восторженно впитывали. — Кривая земля. Перекорёженная». Колени немного дрожали. Не было трусостью развернуться сейчас и уйти, но довольное чувство — немое хвастовство в пространство, гордость — плескалось у сердца огненно. Он сам дошёл, найдя брод через реку, сам выдержал пугливый быстрый бег: заприметь его какой-нибудь охотник, непременно бы наказал со всей строгостью. Охотники не ходили сюда — что говорить про детей.
Он теперь круче, чем Рыжий.
«Скажи мне, лялечка, — щербатая ухмылка открывала потерянный зуб. — Скажи, когда перестанешь делать в штаны от кошачьего чиха, и тогда, возможно, я возьму тебя ловить с нами рыбу». Несправедливо, обидно: штаны всегда были сухими. Но не было нашейного мешочка с веселящими листьями и хоть какого-нибудь ножа, чтобы чистить ногти, как старшие — а ещё двух-трех лет, чтобы самому старшим быть. Зато был лес. Росший на кривой земле, где шептался туман. И призраки.
Он осмотрелся.
Поверх чахлых болезненных сосен висела молочная дымка. Она оседала на серых колючках иголок, и капли, падающие на нос и за шиворот, жгли неприятным холодом. Мох пружинил и иногда предупреждающе чавкал. Завалы возникали хаотично. В них ещё не просматривался отпечаток великой страшной мощи, вздыбившей землю когда-то, но уже дышала древесным разложением смерть. Смерть обещал весь лес. Главный герой тех историй, которыми старики пугают своих внуков: мрак и живущие в нём существа. Ужасный по полуночным рассказам, грозный и величественный, лес оказался лишь на четверть таким. И хорошо: иначе была бы та трусость.
Лес до сих пор болел. Он шёл рваными пятнами мерзкой парши, которая глодала стволы и корявые ветви, проплешинами, где не росло ни травинки, пузырями-нарывами несъедобных грибов и поникшими листьями. Птиц здесь не обитало. Зверей, наверное, тоже. И человеку было делать нечего. Глупому, уязвимому, слабому.
Особенно, если он — ребёнок.
Громко хрустнуло, падая, дерево. Переломилось пополам и взрыло мёртвыми ветвями воду бочага. Переломилось от сырости, гнили, оттого, что болезнь вышла из кривой земли и поразила его сердцевину, переломилось, потому что его время пришло, и напугало. Грудь под самым горлом сжало. Но из тумана не явилось костлявой лапы с когтями: потревоженная вода успокаивалась. Расщеплённый ствол был изнутри коричневым. Оказалось возможным, немного придя в себя, подойти ближе и потрогать: рыхлая скользкая масса сминалась под пальцами, сама являясь уязвимой беззащитностью. Призраки? Как бы не так. Только природа, калечная и пугающая своим умиранием, только, конечно, обросшая из-за этого ужасами чаща. Старики — болтуны. Вруны. Они всё, разумеется, знают.
Дальше почва становилась бугристой. Она поднималась холмом среди завалов и опадала в овраги, где из-под мрачной воды торчали всё те же останки деревьев. Почву подняло давно и расплескало, и идти было трудно. Низкие колючие кустарники обвивали щиколотки, пачкая ботинки разводами, похожими на улиточный след. Туман спустился. Он ощущался вязким, имеющим плотность и вес, скрадывал согнувшиеся сосны и оставлял на языке после вдохов привкус кислятины. Дышать туманом могло быть вредно. Руки натянули на нос воротник рубашки, и наивный жест принёс уверенность. Бурелом чернел, и не от сырости: подстилка леса здесь кусками сгорела. Куски расползались, сливаясь, и скоро захватили всю землю — сплошное пепелище, которое выжег какой-то очень сильный огонь, раз ничего не выросло после него, даже травинка. В конце концов вокруг и впереди не осталось ни одного прямо стоящего дерева. Все повалились. Обуглились.
Торчали лишь пни.
Кривая земля утомила: затянутая слоем тумана, она была унылым и необитаемым местом, которое растеряло таинственность. Ноги устали карабкаться и перелезать. Незваный гость остановился и повертел головой, оценивая завалы. Сгодится ли горелая ветка как доказательство, что он правда здесь был?
— Ну, привет, призраки.
— Я не призрак, — сказала земля под ногами. — Привет.
Он услышал свой крик — безумный вопль куницы, и в следующий миг обнаружил, что забрался, похоже, единым скачком на груду влажных пачкающих брёвен. Прижался к ним и затрясся.
— Не бойся. Эй! Слышишь? Куда ты делся? — и голос хихикнул. — А, вижу. Ты сел почти на перископ.
Голос призрака — не призрака, земли — был звонким и мальчишеским.
— Уйди. Изыди! Кыш!
— Я не могу уйти. Я здесь живу.
— Тогда не ешь меня, — мольба вышла жалкой.
Горячие позорные слёзы побежали ручейками по щекам. Рыжий выдумал чушь, колюче-обидную глупость: подобный страх — беспомощный, и от него не мочатся в штаны, а просто по-детски ревут. Хотелось свернуться клубочком и выть.
— Ну, что ты… Не надо! — голос заволновался.
Слова долетали, как сквозь пелену.
—… не ем, не злой, не страшный, и вообще я маленький! Я тоже ребёнок, представь? Но я… ох, — зазвучало отчаяние, — я не могу к тебе выйти. Я не могу наверх, наружу. А ты пришёл сюда. Какой ты смелый.
Слёзы разом иссякли.
Горелая кора испачкала рубашку и штаны. Потрясение ещё оставалось — холодом по хребту и мурашками, каменным комком в груди. Храбрец в чужих глазах, обычный трус на деле поднял голову. Сел, поджав ноги, как будто голос мог, прорвав опалённую землю, схватить, и растерянно замер.
— Всё хорошо, — сказал голос. И погрустнел. — Но не для меня.
— Почему? — говорить в обозримую пустоту было странным. — Почему ты сидишь под землёй? Ты человек?
— Наверное, — голос ответил только на половину вопроса. — Должно быть, человек. Предки были людьми, и я, значит, тоже.
— Мои предки жили у кривой земли, — сразу вспомнилось. — Но случилась трагедия. Что-то изменило лес, отчего жить в нём и рядом стало невозможным.
— Да, — голос выдохнул. — Это был мой дом. Свалился с неба.
— Но дома не летают!
— Смотря какие, — голос вдруг запнулся и стал суетливым, напуганным. — Ну, нет... Они снова идут! Мне нельзя говорить. Поймают — отругают. Но ты подожди, пожалуйста! — он затих, исказился и опять зазвучал очень близко. — Пожалуйста, приди! Приди завтра! Я ещё не общался с человеком из верхнего мира. Я, — тоска резанула, — я так мечтал об этом. Меня зовут Дэн.
— Айвар. Лучше — Айви. Дэн, значит… Эй, Дэн?
Кривая земля исходила туманом. Молчала.
Звенящий заморозок тронул серебром речные травы. На самой заре охотники уже были там: утки готовились встать на крыло и покинуть реку, потому что приближались холода. Солнце по-прежнему ярко светило, но воздух стал другим. Пронзительным и строгим. Айви старался изобразить его Дэну. Получалось не очень.
— Свежий и жёсткий. Уже без тепла.
— А у меня тут — сухой. И пахнет железом.
— Хотел бы я, чтобы ты вдохнул воздух по-настоящему.
— Не надо, — Дэн испугался. — Я умру от этого.
— Прости, пожалуйста. Я забываю, что тебе нельзя.
— Я тоже, Айви. Смотрю на лес и очень хочу выйти. Рубку-шестнадцать засыпало, кстати.
— Сколько у вас комнат осталось?
— Триста тридцать одна.
Дэн зашумел, задрожал и вернулся. Айви привык — «помехи».
— Мона ругала Джексона. Снова. Она считает, что он делает из грибов самокрутки. Джексон, конечно, вечно шарится по тепличному комплексу, но не ради вёшенок — он не любит их. Мона глуповата и не видит, что сын там гуляет с девчонкой.
— Девчонки, — Айви фыркнул. — Какой от них толк? Они дуры!
— Джексон полагает по-другому. Может быть, он сам дурак.
— Может.
Дэн рассмеялся.
— Услышит — убьёт.
— А мы ему это не скажем.
— Ладно… Ещё что? Библиотечные поднимают вопрос о продлении дня. Им неудобно при аварийном освещении. Лишняя нагрузка на генераторы — плохо, и вряд ли Совет согласится, но библиотечные — не только летописцы и те, кто бегает от жизни в выдумки. Ещё учёные. Я говорил про костюм? Так вот, они постоянно работают, чтобы сделать новые фильтры.
— Учёные — упорные, — Айви сказал уважительно.
— Но только я волнуюсь.
Айви завозился на брёвнах и обхватил себя руками. Туман был редким, однако влажный воздух леденил. Говорить не хотелось, но Айви сделал это честно, как Дэн просил его:
— Я ездил с горшечниками. Нет, мне жаль, Дэнни — у озера нет ваших. Я бегал по дворам и смотрел. Ещё спросил у местных тёток и у столяра. Смотрели на меня, как на тронутого. Люди в костюмах не приходили туда.
— Фильтры не помогают. И не помогут от этого воздуха. Даль тоже умрёт.
— Дэн, подожди. Есть ещё город! Не знаю, что придётся врать отцу и как туда отпрашиваться, с кем ехать на телеге… Я просто сбегу.
Дикие звери. Шесть дней пути. Скорее, все восемь: могут начаться дожди, и дороги размоет. Дэн подозрительно хлюпнул. Наверное, он мысленно прощался с дядей.
— Дэнни, позволь мне помочь. Не надо раньше времени сдаваться! А если бы было возможным ещё и рассказать всем…
— Нет! — Дэн хрипло отозвался. С ужасом. — Не вздумай!
Тишина была тяжёлой, неживой. Айви всё же закончил:
— Или мне спуститься к тебе.
Дэн, кажется, там, в своей рубке, в страхе мотал головой.
Железная птица зарылась в толщу земли, как куропатки зарываются в снег. Айви не ощущал её ногами, потому что не знал, как она выглядит. Не очень понимал, что это. Он мог вообразить себе норы в железе, потому что в норах, обычных, в лугах, обитали кролики и мыши. И представить подземных людей, как зверей. Тогда уж они были кротами — но даже кроты иногда выползают и не погибают при этом.
— Так уж случилось однажды, Айви.
Кривая земля застыла. Порылась тонким слоем белого, и надо было быть осторожным, шагая: под хрустящим льдом луж скрывалась тёмная вода. Поднимались ли люди в костюмах зимой? Они могли, не зная мёртвого леса, случайно оступиться и…
— Я принёс, кстати. Стащил.
— А если хватятся?
— Это просто копия. Их ещё несколько, но верно: кристалл разрешают смотреть только в библиотеке. Чтобы никто не растаскивал фильмы и не терял. Но мы посмотрим, и я верну на место.
— Посмотришь ты. Эх…
— Я буду тебе рассказывать.
Посыпалась маленькая, совсем невесомая крупка. Дэн откашлялся.
— Пространство, через которое летит наш корабль — чёрное. Сам корабль — большой и округлый. В нём много комнат, а в комнатах людей. Пространство — космос, а люди — туристы, и это означает, что они просто смотрят по сторонам из окон и выглядят очень восторженными. Корабль летит мимо огненных шаров и шариков из камня или газа. Первые — солнца, как то, которое ты можешь видеть, а вторые — планеты. На планетах иногда людям можно жить. Если там есть воздух и вода, и если они не ядовитые для человека по составу, и если маленькие существа, живущие в воде и воздухе, не причиняют человеку вред — не говоря о больших, которые с когтями и зубами. Корабль летит. Он железный, тяжёлый, но может прыгать из одного участка пространства в другое — так придумали учёные, но не наши, которые учатся в библиотеке, а другие, умнее. Он прыгает — р-раз! Туристы смотрят на шары-планеты. Шары красные, белые, рыжие, на них завихрения и ураганы. Корабль прыгает — два! Три ярко-синих солнца. Прыгает — три! Чья-то ошибка. Корабль попадает не туда, куда надо было, и вокруг него — летящие обломки. Куски камней, как будто шар-планету разбили, но я тут вижу, что написано: «поток астероидов». Большой обломок бьёт по кораблю и повреждает его. Корабль начинает падать. За камнями видна голубая планета. Корабль падает… пронзает оболочку планеты, стремится вниз, к туману, из которого выступает зелёное… летит, пытаясь выровняться, но падает, и быстро. Земля расплескивается… она мягкая, водянистая, она затягивает, поглощает… тьма. Слабый алый свет аварийных ламп. Конец.
Айви замёрз, но не двигался с места. После взбучки, полученной за неудачный побег в город, рубцы от хворостины ещё не сошли, и найти удобную для сидения позу было непросто.
— Ужас, — наконец сказал он.
— Ничего хорошего, — согласился приятель.
— Здешний воздух оказался для выживших предков отравой.
— Как они это поняли сразу?
— Приборы сказали.
— Приборы привели корабль в камни, — заметил Айви.
Дэн не ответил. Задумался.
Айви тоже подумал. Не о приборах — о глупых девчонках. Одна из них, Лиза, соседка, всю неделю странно пялилась на него и хихикала. Волосы, как цветок одуванчика, косящие глаза. Страшила! Ей бы пугалом быть на бабкиных грядках — гонять воробьёв и ворон. На штанах у Айви дырка, что ли — он здорово весь извертелся, но так и не сумел понять, в чём причина его смешного вида. К слову, о воронах: в одну из них он запустил очень метко вчера сгнившей картофелиной, и Рыжий это видел.
— Джексон женится. Мона орёт. Глупо: Джексон взрослый, раз его взяли работать на генераторах. Он носит нарукавную повязку с молнией и стал очень важный.
— Гроза была три дня назад, — невпопад сказал Айви. — И молнии. Первые этой весной. Красиво.
— У Францески живот, как половина меня. Представляешь, Айви, это уже шестой ребёнок! Лига чистого бассейна снова ссорится с тепличниками. Вода нужна и тем, и тем, но любой, даже трёхлетка, знает, что еда важнее возможности плавать. Не был бы зал, который называют «конференц», засыпан, теплицы развернули бы и там, забрав всю свободную воду, и бассейным не выпало бы даже одного дня плавания в неделю. Сейчас их три. Ну, не обнаглели ли жадничать?
— Пх! Это верно…
— Скоро будет инструментальный концерт. Сёстры Ольсен утверждают, что в нежилых коридорах на Юге летает привидение. Оно якобы воет там и швыряет в стену ящики, но я-то знаю, что это банда Йоко и Сэма. С недавних пор они называют себя «Силой злых» и рисуют на лицах полоски. Вздумали брать дань с малышни, ты представь, но Даль им накостылял, и «злые» вроде как присмирели. Да… Даль, Колин и Надя собираются выйти наружу. Учёные сделали фильтры.
— О, — ответил Айви.
Дэн обречённо вздохнул.
— Даль говорит, что старый и не боится, но он воспитывал меня после того, как мама и папа погибли при взрыве в бывших мастерских. Он — угрюмый, конечно, и не особо общительный, но я его люблю, и мне страшно. Никто из ушедших не возвращался. Никто не приходил к верхним людям! Куда же они делись, Айви? Куда?
— Я не знаю. Я, — Айви сглотнул, — я рассматривал лес. Я лазил по завалам, Дэн, и даже тыкал ветками в ямы. Туда, где вода. Я думал, что, может… Я не нашёл. Ну, мёртвых… тел…
— Спасибо, — было непонятно, за что благодарность: за то, что Айви не видел погибших, или за то, что искал.
— И всё же жаль, — сказал Дэну Айви. — Жаль, что мне нельзя помочь тебе и им. Что мне нельзя их встретить и привести в деревню. Я этого не понимаю, если честно, Дэнни. Всё потому, что я для вас заразный?
— Ты... ох, — беспомощно ответил тот.
— Это был бунт. Не очень-то и неожиданно. Сторонники Замкнутости консерваторы жуткие — а, как по мне, просто трусы. Но такого не случалось ещё, Айви, никогда — чтобы смещали Совет. Странно, но я и рад, и напуган. Даль не ушёл, но у нас теперь всё стало строже. День снова короткий. И в рубки нельзя.
— Стой… в рубки нельзя? А ты теперь как?
— У меня есть папин ключ. Карта к двери. А-а… я ловкий, проскочу незаметно. Но так не смогут учёные. Наш новый Совет… делает непривычные вещи. Он забрал у учёных их книги. И фильмы тоже пропали. Не все, но тот, который мы с тобой смотрели, например. Фильмы, книги — это вещи общие. Библиотечные собираются протестовать. Знаю я их протесты — плакаты и транспаранты по стенам, несерьёзно, в общем. Но всё же.
— Нехорошо, — сразу вспомнилось отцовское слово, — самодурство какое-то.
— Кто-то у вас делает так же?
— Нет. Я никогда не видел. Старейшин все слушаются, даже охотники. Даже отец.
— А если старейшины поступают неправильно?
— Не знаю. Кто определит? Их много, и они всегда всё обсуждают вместе — даже спорят, случается...
— Новый Совет — тоже много людей. Они твердят, что наши проблемы — из-за неверного восприятия мира. Но мир — не только коридоры, а ещё и лес, и то, что ты мне рассказал! Наш мир — и ты! И все твои деревенские. Мы просто не можем быть замкнутыми.
— Я слышу тебя, — Айви очень хотел подбодрить. — Ты будто рядом со мной. Ты — живой. Ты не закопанный наглухо, Дэнни. И другие тоже.
— Если бы я только мог дышать верхним воздухом, — сказал Дэн тоскливо.
— Учёные придумают что-нибудь. Не кисни, ну, пожалуйста!
— Новый Совет не позволит.
— Тогда они его так же сместят.
— Смещают ли в деревне старейшин?
— О, — ответил Айви. — Нет. Но это другое. Старейшины — старые. Их забирает смерть.
Дэн вздохнул.
— Этого нам ждать очень долго.
— Охотники, — сказал ему Айви, — загоняют оленей толпой.
— Мне кажется, у нас так не умеют — объединяться и бассейным, и тепличникам.
— А мне вот кажется, что вам — надо пробовать.
— Такого не бывало ещё, — Дэн повторил деловито, — чтобы все-все-все поднимались и гнали кого-то сплочённо. Во всяком случае, не слышал... Но я скажу Далю. Он взрослый. Он умный и обсудит с учёными. Он... он пришёл, вроде бы. Эй, Даль! — голос Дэна смазался и съехал. — Это ты? Я тут, тут... Эй! Эй, что вы?! Что... Отстаньте! Не надо!
Сбилось, зашипело помехами: в рубке глубоко под землей шумели, боролись и падали.
— Дэн! — Айви заорал и заметался по брёвнам. Летнее солнце палило сквозь чахлый туман. — Дэн! Отпустите его! Отпустите!
А потом, когда далёкая возня затихла, появилось чувство, что Айви рассматривают.
@темы: #будущее, #ориджинал, #джен, #история, #миди, #дети, #фантастика, #оридж, #дружба, g – pg-13, #драма, #повесть, #отрывок